Стояние. Мятеж
Не может укрыться город, стоящий на верху горы.
Нагорная проповедь
Октябрьский переворот семья Волоховых встретила так же, как и февральский: безмолвием. Народ безмолвствовал, выбрав стратегию стояния, выжидания: к чему приведет нас жизнь, то, стало быть, от Бога нам послано – коли добро, значит, за благие дела, коли зло, значит, за грехи наши. А люди, которым был доверен народ, тем временем проводили свою – тайную и явную – работу, делили власть, ссорились, мирились и опять ссорились. И все более жестокими, все более злыми были их ссоры.
Однажды весенним утром Егор проснулся от боя набата. Как потом выяснилось, это был знак о начале мятежа, который священнослужители города подавали казакам, не принявшим Октября.
За стеной раздались выстрелы. Егор и его племянник Мишка Кулаков, вихрастый большеглазый мальчишка, из-за родительской ссоры ночевавший у него в доме, выбежали на улицу. Там происходила перестрелка: казаки Анненкова на конях отстреливались от войск, принявших советскую власть. Егор замер, глядя на мятеж, бой, смуту, происходящие на родной улице, и не заметил, как Мишка сбежал от него куда-то. Волохов стоял неподвижно и смотрел, смотрел, как заколдованный, вбирая широко открытыми синими глазами войну и ужас междоусобной бойни.
Вот высокий черноволосый казак, оторвавшись от своего конного отряда, метким выстрелом попал догонявшему его красному солдату прямо между глаз, и тот упал на землю, упал безвольно, как мешок… вот окружившие казака солдаты вцепились в него и, не обращая внимания на выстрелы, начали сталкивать его с коня… вот какой-то мальчишка бросился казачьему коню под ноги, и тот встал на дыбы… казак падает… солдаты убивают его, убивают зло, жестоко, беспощадно… и он лежит на земле рядом с мальчишкой, голова которого разбита конским копытом… черноволосые головы обоих заливает горячая, дымящаяся кровь. Но кто этот мальчишка? Невысокий, в распахнутой на груди рубашке… на груди – тонкая алая линия шрама… такая же была у Мишки, – он в детстве поранился… Мишка? Мишка… Мишка!!!
Егор стоит, не шевелясь. «Я ли видел это? Я ли? Убит Мишка… Кем? Конем? Войной? Или сам погиб, по вине своей? Кто виноват, а? Никто не виноват… и все виноваты. И я тоже. Надо было мальчонку на улицу тащить… О Господи! Я ли это?»
Замер Егор. Замерла Россия.
***
Я ли это – тот мальчик вихрастый,Босоногий в осеннюю сырость,Что из мамочкой сшитого счастьяНезаметно, невидимо вырос?
Я ли это… иль кто-то иной,Прежний кто-то, – быть может, Россия? —Выбегает под дождь проливнойИ следы оставляет босые
На дороге, на прежних годах,На медлительной памяти нашей,И не знает, что ждёт его страхНо что страх этот радости краше.
На ветру, на юру, на миру,Там, где первой чужой сигареткойОпыт горя жжет губы, и трудНужен, чтобы проникнуть разведкой
В мир ушедший, – зачем он сейчасОщущает пьянящий вкус боли?Для чего? Чтобы Бог душу спас?Для того ли? – шепчу. – Для того ли?
* * *
Вскоре в городе установилась власть белых. Впрочем, между новым начальством тоже не было согласия: одно правительство сменялось вторым, второе – третьим. Егор внешне сохранял равнодушие к этим переворотам, но в душе был недоволен ими: «Не люблю я тех, кто с нами, как кот с мышкой, играется. Беспощаден к нам кто-то. А кто – Бог весть. Но мириться – не к лицу нам будет. Не та у нас порода».
В свой двадцать седьмой день рождения Волохов прямо за праздничным столом получил известие: белогвардейцы сожгли село, откуда родом была мать Егора, Катерина Игнатова. Егор услышал об этом от мальчишки-газетчика, пробегавшего мимо кабака, где отмечали праздник. Налив в стакан водки, Егор выпил половину, затем несколько мгновений помолчал – и выплеснул вторую в лицо висящему на стене портрету Колчака, правившего тогда Омском. Под глазами адмирала образовались мокрые пятна, словно он плакал водкой… Егор дико расхохотался.
Друзья попытались унять захмелевшего Волохова, но он вырвался из их рук и выбежал из кабака. У входа в кабак стоял городовой, попытавшийся задержать пьяного. «Ты! Так это ты Миш-шку убил!» – заорал Егор, приняв городового за человека, убившего его племянника, и бросился с ним в драку – безоружный против вооруженного.
Результат можно было предсказать сразу. Егора арестовали и отвели в кутузку. Его посадили в темную, вонючую камеру, где, кроме него, был только один арестант – Павел Демчаков, юноша лет двадцати, арестованный незадолго до этого по обвинению в распространении революционных листовок. Это был пылкий «русский мальчик», из разночинцев по происхождению, высокий, нескладный, с по-волчьи постоянно возбужденным взором больших глаз, горевших каким-то нездоровым огнем.
Оказавшись в одной камере с казаком, юноша почти сразу начал расспрашивать его о происходящем на воле. Страдающий от головной боли трезвеющий Егор отвечал коротко, отрывисто, не желая бросать слова на ветер. Павел же оказался человеком крайне разговорчивым. Он мог часами произносить монологи, посвященные самым разнообразным темам. Но его любимым предметом было самоубийство. «Если жизнь конечна, зачем жить вообще? Все равно буду в земле гнить». Такие мысли особенно часто приходили к юноше по ночам, и Егору, и без того пребывавшему в мрачном настроении, уснуть под эти рассуждения было почти невозможно.
Впрочем, Егор не вступал в беседу, только иногда огрызался:
– Так что, по-твоему, убить себя можно? Не думаю. Смерть – это некрасиво. Мелко как-то.
– Что значит – мелко? – раздавался в темноте возбужденный голос Демчакова.
– Что значит, то значит. Больше не скажу.
…А Демчаков говорил, говорил, как ненормальный, не переставая, днем и ночью. Говорил о жизни, о смерти, о «поганой» России, о сволочных новых порядках… о своей семье, о прежней жизни… обо всем, что придет на ум – лишь бы довести Егора до изнеможения. От вынужденного суточного бдения в измученном бессонницей и обидами сознании Егора происходила большая неосознанная работа, словно сдвигались основы жизни. Какой-то шум раздавался в ушах его: гудела кровь.
«Перевернулось что-то в людях. Нельзя уже, как прежде. Всё не так», – полубессознательно повторял про себя Егор, ворочаясь на жесткой тюремной койке и тщетно пытаясь уснуть.
А Павел говорил всё злее – о самом Егоре, о его родне, о казаках-дикарях, «гнилой породе». Описывал, с каким удовольствием он прикончил бы всю родню своего единственного собеседника, – людей, которых он, вероятно, даже не видел… По-видимому, опустошенный человек всячески пытался обозлить Волохова и спровоцировать драку, как можно более злую драку, не на жизнь, а на смерть, и, возможно, убить себя – руками Егора. Но Волохов на все его разглагольствования отвечал молчанием. «Юродивый, что взять с него», – понял казак. И только когда полубезумный юноша начал руками трясти его койку, Егор оттолкнул его и прикрикнул:
– Снись!
Это короткое магическое слово часто произносила мать Катерина, когда её муж начинал буйствовать, – и, как ни странно, заклинание обычно действовало: муж стихал. Сейчас оно вырвалось у Егора почти бессознательно.
Услышав его, Демчаков замер, постол несколько мгновений неподвижно, почти не дыша, затем задрожал мелкой дрожью, покрылся потом, закатил глаза вверх и упал в неожиданном приступе падучей болезни.
«Как бы не сдох он, дурачина!» – метнулась мысль в голове Волохова. Егор вскочил и, не зная, что надо делать в таких случаях, кинулся стучать в дверь. Тюремщики прибежали быстро и, не утруждая себя разбирательством произошедшего, схватили Егора, оттащили в отдельную камеру и жестоко избили, приговаривая: «Ишь, распоясался! Не след тебе людей задирать!» После экзекуции Егор был водворен в одиночную камеру. Что случилось дальше с несчастным эпилептиком, осталось для него неизвестным.
Сидеть в одиночке Егору оказалось ещё тяжелее, чем вдвоем с Демчаковым. Раньше чужая тоска отвлекала его от своих невеселых мыслей, теперь же он остался с ними наедине. Еду почему-то не приносили. Резь в желудке доводила до безумия. Чтобы не сойти с ума, Волохов начал читать молитвы. Отче наш, Символ веры, Богородицу. Читал – и сам не замечал, как погружался в апатичное безразличие, подобное сну, сквозь которое, как сквозь стену, еле доносился какой-то странный слитный и тревожный гул. Постепенно слух Егора обострялся, и он начал различать в этом гуле чьи-то крики, стоны, выстрелы. Перед глазами снова и снова проплывало лицо племянника с кровавой раной на лбу. «Стреляли, значит, в него… По всем стреляли, а убили Мишку. Вот такая пуля-дура… А ведь и меня убили пулей этой», – пронеслась мысль в сознании Егора, пронеслась и угасла, как комета в кругу ночных светил.